Крошечный ребенок, почти голенький, если не считать короткой рубашечки, спал на блюде на постели из зеленого мягкого папоротника, совершенно не обращая внимания на смех и аплодисменты. Схватив блюдо и подняв его высоко над головой, Гормен прорычал:

— Джентльмены! Предлагаю тост за моего сына.

И все торжественно выпили за здоровье ребенка самый лучший портвейн, который когда-либо производили виноградники.

Фрэнси стояла у дверей незамеченная и наблюдала, как серебряное блюдо с крохотным человечком на нем передавалось из рук в руки вокруг стола. Малыш по-прежнему оставался тихим и спокойным, как ее тряпичная кукла. Внезапно бросившись к отцу, она огласила комнату страшным ревом.

— Останови их, папочка, останови, — кричала она, обхватив ногу отца ручонками, — не дай им съесть маленького!

— Франческа! — Сила гнева, прозвучавшая в голосе отца, в одно мгновение заставила девочку замолчать. Жестом он приказал слуге убрать дочь из столовой, и тот принялся отдирать ее руки от ног отца, обтянутых безупречными полосатыми брюками.

— Я поговорю с тобой утром, — напутствовал Гормен дочь тихим голосом, но от его тона она похолодела с ног до головы.

В тот вечер Фрэнси в первый раз поняла, что отец не любит ее.

«Ненависть» — пожалуй, слишком сильное слово, чтобы описать отношение Гормена Хэррисона к собственной дочери. Для него она попросту не существовала. Больше всего на свете он желал заполучить сына, поэтому все свои силы, энергию и мечты он сосредоточил на воспитании маленького Гарри, чтобы со временем сделать из него достойного главу Торгового и сберегательного банка Хэррисонов, так же как и множества других принадлежавших Хэррисонам предприятий, которые позволяли вести роскошную жизнь всему семейству и пополняли постоянно увеличивающееся состояние.

Гормен постоянно подчеркивал, что его отец происходил из старинного рода первых переселенцев из Филадельфии, а прадед его матери прибыл в Америку на борту корабля «Мейфлауэр». К сожалению, все его рассуждения были слишком далеки от правды. Правда, его отец, Ллойд Хэррисон, и в самом деле являлся выходцем из семьи эмигрантов, прибывших в Америку из Англии, то есть считался янки, но аристократизмом не отличался. Ллойд был всего-навсего странствующим торговцем, целью в жизни имевшим сорвать легкий заработок, неважно какими средствами, и ублажить любую смазливую бабенку, польстившуюся на его внешность и решительную манеру обращения.

Ллойд приехал в Сан-Франциско, город палаток и хижин, имея в кармане двадцать тысяч долларов, которые он заработал, продавая поселенцам на Диком Западе огнестрельное оружие и патроны к нему. Довольно быстро он направил свои таланты на золотодобытчиков, действуя ловко и не брезгуя ничем: он продавал, закладывал, перепродавал золотоносные участки и золотой песок, а также торговал всем, чем придется, начиная от полотняных палаток, ломов, лопат, сахара и чая и кончая виски, оборудованием для многочисленных баров и пружинами для металлических кроватей, пользовавшимися большим спросом в борделях.

Иногда он брал плату наличными, а иногда и акциями местных золотодобывающих компаний, которые в те времена почти ничего не стоили. Со временем именно эти акции сделали его богатым человеком. Будучи натурой легковесной и подвижной, Ллойд никогда особенно за акции золотодобытчиков не держался, и когда они поднялись в цене до тысячи долларов за штуку, он их запродал, а на вырученные средства приобрел крупные земельные владения в окрестностях тогда еще ничтожного городишки. Однако Сан-Франциско начал бурно развиваться, и тогда Ллойд, поделив купленную совершенно бесплодную землю на участки, стал распродавать их по отдельности, и каждый участок стоил теперь целого состояния. Таким образом, хотя сам Ллойд Хэррисон ни разу в жизни не прикоснулся ни к лому, ни к лопате, без которых не обходится ни один старатель, он, тем не менее, ухитрялся превращать в золото все, что находилось в пределах досягаемости его цепких рук. Восемнадцатикаратовые слитки один за другим обретали покой в его сейфе в Калифорнийском банке.

Уже через два года Ллойд стал миллионером, а через пять лет — мультимиллионером, но по-прежнему он предпочитал атмосферу палаточных городков золотоискателей уже появлявшимся фешенебельным салонам быстро растущего Сан-Франциско.

Однажды, по совершеннейшей случайности, он оказался владельцем значительной партии модных платьев и шляпок с перьями, доставленных пароходом из Франции. В те времена в Сан-Франциско явно чувствовался недостаток представительниц слабого пола, поэтому Ллойд двинулся вместе с грузом в единственное место в городе, вернее, в пригороде, где в тот момент прокладывали серебряные рудники и где одновременно концентрировались и женщины, и деньги. Это была улица публичных домов в поселке старателей, именовавшемся Вирджиния-Сити. Там он продал с полдюжины модных платьев и примерно столько же комплектов шелкового белья Бесси Мелони, цветущей темноволосой хозяйке публичного дома, носившего ее собственное имя, причем обсуждение условий сделки затянулось далеко за полночь. Бесси оказалась весьма милой и сговорчивой, да и заведение ее процветало, поэтому он неплохо нажился на торговле платьями и лифчиками, но, в сущности, ни ему, ни ей ничего, кроме этого, оказалось не нужно. На том бы дело и закончилось, если бы он, вернувшись через два месяца в Вирджиния-Сити с новой партией дамского товара, не узнал, что Бесси беременна.

Мисс Мелони уже перевалило за тридцать четыре, и у нее не было детей, поэтому она решила сохранить ребенка Ллойда. Тот выслушал ее, перекинул ей через стойку бара пару тысчонок и, пожав плечами, пообещал время от времени ее навещать. Выйдя от Бесси, он почти сразу же выкинул всю историю из головы.

Когда Ллойд через год снова оказался по делам в Вирджиния-Сити, ему сообщили, что Бесси умерла при родах, а за ее ребенком-мальчиком, как оказалось, приглядывают по очереди все девушки из заведения. Ллойд глянул на дитя, мирно спавшее в плетеной корзине, которая стояла на полке в баре рядом с бутылками, и с некоторой долей печали отметил про себя, что дитя вступает в жизнь не только в потоках сигаретного дыма, но и под аккомпанемент приправленной крепким словцом отнюдь не изысканной речи.

Тогда он неожиданно для всех снял корзину с полки и двинулся вместе с ней к выходу.

— Это мой ребенок, — твердо заявил Ллойд присутствующим, — и он возвращается к себе домой.

Но для начала ему пришлось выстроить дом. Он тщательно выбрал участок земли на вершине почти пустовавшего тогда Калифорнийского холма и воздвиг там самый первый из больших домов в городе. Позднее Калифорнийский холм стал именоваться «Ноб-Хилл», или «Гора благородных», поскольку люди, селившиеся там, напоминали набобов Востока и являлись самыми могущественными и богатыми гражданами в Сан-Франциско. Ллойд потратил около миллиона долларов, создавая настоящий дворец для своего сына, и, уж конечно, постарался, чтобы там все было по высшему разряду. Пока дом строился, Ллойд нанял номер в «Восточном» отеле, где и поселил наследника, предоставив его заботам многочисленных служанок и нянек. Сам же вернулся к более привычной для него жизни, центром которой были серебряные рудники в пригороде.

Когда дом, в конце концов, построили, выяснилось, что он занимает целый квартал. В нем было шестьдесят комнат, включая комнату для занятий живописью, куда из французского замка доставили огромную деревянную панель, расписанную средневековыми мастерами. Зал для игры в мяч украшали зеркала в два человеческих роста, и поговаривали, что он является точной копией исторического зала в Версале. Полы и ванные комнаты были облицованы мрамором, вывезенным из Италии. Стены украшали три сотни серебряных подсвечников и сорок хрустальных канделябров, доставленных из Венеции, а дубовые панели, которыми обшивали стены и массивную лестницу, привезли из старинного английского поместья, которое, по слухам, принадлежало потомку королевского рода Стюартов, Высокие стрельчатые окна завесили бархатными и атласными драпировками из Лиона, а полы укрыли знаменитыми персидскими коврами. Конюшня, располагавшаяся на заднем дворе, не уступала по роскоши самому дому. Стойла из карельской березы, отполированной до блеска, были украшены декоративными орнаментами из серебра, а полы из наборного дубового паркета покрыты брюссельскими коврами. На стенах здесь, как и в доме, располагались неизменные серебряные канделябры. Не удивительно, что первое время после постройки дома в городе только о нем и говорили.